«ОСТРОВ»

РАССКАЗ

Окончание. Начало в №№ 26 и 27

Думал он: да, понятно – больное сердце, шесть лет лишений, преклонный возраст и прочее. И все-таки его жизнь здесь вполне сносна и даже более в сравнении с жизнью того самого большинства, лишенного небольших привилегий, связанных как раз с преклонным возрастом и возможностью, например, питаться «диетической» пищей, а не той бурдой из переваренной в кости мойвы, где плавают кочерыжки капусты, вроде тех, что валяются у помойных общественных баков. Трудно, очень трудно не сломаться в такой обстановке и не превратиться в животное, ради куска хлеба или сигареты готовое на такую, казалось бы, немыслимую вещь, как педерастия. Дерзкая и находчивая городская молодежь выживала здесь легче, чем деревенские увальни, подобные этому шнырю Косте, привыкшему, наломавшись на ферме, есть без всякой меры и с жадностью, способной вызывать физическое отвращение. Говоря по чести, ему еще повезло, заключил Мазунов и повернул голову в сторону Габриловича, который лежал затылком на сцепленных ладонях, с закрытыми глазами и, казалось, спал. Неподвижный профиль его лица был классически безупречен, и Мазунов представил, какими красивыми будут его дети, если они вообще у него когда-либо будут. Мазунов знал, есть две вещи, на которые Габрилович смотрел серьезней всех остальных: создание семьи и деньги. Однажды он сказал Мазунову: 

– Ты знаешь, я всю жизнь предчувствовал, что меня ждут эти пути тернистые. Поэтому и не женился, вернее, просто гнал эту мысль. Женщины, конечно, были, может быть, даже чаще, чем нужно, но дальше постели не шло, да и отношения с ними я не затягивал. Хотя была одна, грузинка молоденькая. Я звал ее «княжной». Если бы тогда … Впрочем, это не важно, – закончил он, рассмеявшись, но в смехе этом искренности было на грош. 

Что говорить, за несколько лет они узнали друг про друга немало, и всякий раз, когда разговор заходил о женщинах, Габрилович подчеркивал, что семья для него – дело святое, и вопрос тут не столько в верности, сколько в преданности. Безусловно, думал Мазунов, с его внешностью и умом он мог рассчитывать и на то, и на другое. 

Внезапно Габрилович открыл глаза и спросил Мазунова: 

– Что случилось, отец? 

– Да так, ничего, – сказал Мазунов. – Просто подумалось, как ты там, на воле-то, будешь… 

– Ах, ты об этом, – сказал Габрилович. И невесело улыбнулся, повернувшись лицом к Мазунову. 

– Спасибо, старый, – сказал он все с той же улыбкой. – Обо мне мало кто в жизни думал – как я буду. В основном думали – как я есть. 

Мазунов хмуро взглянул на него и вдруг почувствовал, как подкатывает к горлу комок, как навертываются на глаза слезы от неизбежности скорой разлуки. И сказал совсем не то, что было у него на сердце: 

– Не называй меня «старый», я уже говорил. И не умничай, я не священник. 

Улыбка пропала, но глаза Габриловича не изменились, они были печальными. 

Через неделю он освободился, и в памяти Мазунова остался именно таким, каким был в тот весенний вечер. 

Мазунов очнулся от легкого толчка в плечо, открыл глаза и увидел перед собой склонившегося прапорщика Покатило в мятой форме и фуражке на затылке, с мокрым от пота лбом. 

«Почему они все здесь седые?», – было первой его безотчетной мыслью. 

На рукаве Покатило была красная повязка, и это говорило о том, что он заступил в наряд по зоне, хотя сам работал по хозяйственной части и к части режимной никакого отношения не имел. Стало быть, не хватает народу, сюда тоже не каждого заманишь сладкой коврижкой. Габрилович как-то сказал о нем, демонстрируя свою обычную наблюдательность: 

– Почему – Покатило? Фамилия хохляцкая, а лицо не то чувашское, не то мордовское, бабье. И обрати внимание, морда красная, шея в сизых нарывах непонятного происхождения. Да что делать, выбирать не приходится, человек он нужный. 

В одной руке у прапорщика дымилась сигарета, в другой висела большая спортивная сумка с изображением мотоцикла «Харлей». 

– Привет, Петрович, – сказал Покатило низким, севшим от чифира голосом. – Значит, завтра домой? Ну, счастливо. Вот тебе бутор заслали, малява тоже там, сам знаешь от кого. 

Мазунов поднялся с кровати с неприличной для его возраста поспешностью. От волнения дыхание его сбилось, и он вдруг с потрясающей ясностью осознал, что завтра он действительно выходит на волю, что его ждут там те, кто его ценит и любит. В глазах у него засаднило и, чтобы прийти в себя, он потряс головой. 

– Привет и тебе, Федор, – сказал он таким же севшим, как у Покатило, голосом. – Ну что, видел моих? Как они там? 

– Да все нормально, видел всех троих, завтра утром приедут, как положено, – сказал Покатило и затушил в консервной банке сигарету.

– Троих? – сказал растерянно Мазунов. – Почему троих, Федор? 

– Как почему? – уставился на него Покатило. – Твоя, значит, с дочкой и Габрилович. Все втроем на тачке приезжали из гостиницы. Юльевич тебе бутор вот передал. А что, что-то не так? 

Мазунов устало махнул рукой. 

– Черт! Конечно, конечно. – Он вытащил из тумбочки и протянул прапорщику две пачки «Бонда». – Держи, Федор, спасибо тебе за услугу. 

– Да мне уже дадено мое, – вздохнул Покатило, но сигареты взял, а уходя, добавил с сердцем: – Завтра не увидимся, ты ведь часов в двенадцать откинешься, не раньше, а я сменюсь в десять. Так что давай, Петрович, и здоровья тебе – здоровей бетонного. Как только Покатило ушел, Мазунов открыл сумку и достал из нее блестящий черный костюм, черные ботинки и все остальное в красивых импортных упаковках, так необходимое для торжественной церемонии освобождения. В кармане пиджака он нашел свернутый тетрадный лист, в котором прочитал следующее: «Отец, мы все на месте, остановились в гостинице и завтра будем у входа. Много писать нет смысла, все при встрече. Владимир». Внизу стояла приписка: «Папочка, мы все тебя любим и ждем. Ольга». 

Мазунов дрожащими руками вытащил из пачки сигарету, прикурил и, яростно растирая грудь ладонью, как слепой шагнул в проход секции, ударившись о спинку кровати. Голова его была ледяной и гудела, как колокол. 

На следующий день с утра Мазунов уладил все формальности, связанные с освобождением, и в одиннадцать часов, миновав несколько решетчатых дверей, вышел в боковой коридор, который от воли отделяла всего одна, никем не охраняемая дверь. Под языком у него лежала таблетка валидола. В этот день он освобождался в единственном числе, поэтому, когда навалился на косяк и начал задыхаться, раздирая на вздувшейся шее ворот рубашки, помочь ему было некому. Но сердце вдруг снова ритмично застукало, и сознание стало медленно проясняться. Он глубоко вздохнул и распахнул дверь наружу. Все трое стояли в стороне, метрах в двадцати у тощей акации, спиной и боком к нему, причем Ольга что-то оживленно выговаривала Габриловичу, жестикулируя одной рукой. В другой, опущенной, руке у нее был внушительный букет цветов. Вероятно, предупрежденные Габриловичем, они ожидали его несколько позже, в связи с чем он и остался необнаруженным. С минуту он стоял, приводя нервы в порядок, и за это время рассмотрел их по очереди. 

Жена не вмешивалась в беседу, но внимательно слушала: руки ее были сложены под грудью, а голова чуть склонена набок. На ней был серый деловой костюм с юбкой по колено и пиджаком, который не подчеркивал талию, но почему-то выделял ее не в меру полные бедра. 

На дочери было что-то искрящееся, черное и легкое, а на голове все та же привычная композиция из волос. Габрилович был в белом костюме, и со спины можно было только догадываться, с каким выражением лица он слушает Ольгу. 

И Мазунов легко шагнул со ступеньки и, улыбаясь, пошел им навстречу. 

А они, вдруг разом повернувшись, замерли на мгновенье, а потом бросились к нему – женщины впереди, Габрилович тактично сзади. 

Эта встреча была похожа на многие подобные встречи. После того, как они, наконец, обнялись с Габриловичем, тот тоже сунул ему крошечный невзрачный букетик и, как бы извиняясь, сказал: 

– Это эдельвейсы, отец. А неказистые они оттого, что живут в непростых условиях. 

При этих словах Ольга посмотрела на Габриловича тем особым взглядом, в значении которого ошибиться было невозможно. 

– Папа, – сказала она дрогнувшим голосом, и щеки ее стали пунцовыми. – Когда Володя освободился, он по твоей просьбе заехал к нам, ну и, сам понимаешь, задержался. Правда, он просил не беспокоить тебя до времени – твое сердце,… в общем, мы решили, что так будет лучше. Потом он устраивал дела за границей, а когда вернулся, тут же прилетел к нам. Ну, вот и все, кажется… – И она замолчала, глядя на Мазунова доверчивыми глазами, в которых была любовь и безграничная благодарность. 

Лицо Габриловича оставалось бесстрастным, он только несколько побледнел, когда обратился к Мазунову со словами: 

– Помнишь, я говорил тебе о своем отношении к браку и вообще ко всем этим вещам… 

– Да помню, помню, – перебил его Мазунов. – Идем, это вас там такси дожидается? Как, прямо в аэропорт? Ну, что ж делать, поехали. 

Мазунов еще раз оглядел высокий забор «Острова», покачал головой и пошел впереди всех к машине, думая на ходу: 

«Ну и дела. Не слишком ли большая плата ценою в шесть лет за счастье дочери. Что? Разве ее счастье для меня не дороже всего на свете? Какой же я осел, честное слово». 

Они ехали в аэропорт, а он думал о том, какими красивыми во всех отношениях обязательно вырастут его внуки и как весело они заживут одной большой дружной семьей. 

Он и подумать не мог, что через год его жена вместе с дочерью и зятем навсегда осядут в Иерусалиме, что его дочь родит там двойню живоглазых девочек, нисколько на него не похожих. А здесь, в далекой России, его могила с гранитным православным крестом со временем порастет дикой травой, земляничником и, в конце концов, примет тот запущенный вид, глядя на который, какой-нибудь сердобольный человек подумает в родительский день: 

«Видно, у покойника не осталось близких». 

И положит в изголовье мраморного надгробия горсть дешевых конфет и четвертинку белого хлеба. 

Андрей МАРКИЯНОВ


37138