РАССКАЗ
ПОСВЯЩАЕТСЯ СТАРИКАМ – ЖИВЫМ И УШЕДШИМ
Начало в №10.
Это было детство. И была смерть Матвея – первое – что нарушило его спокойный, радостный бег. Чудным и странным казалось все это – как можно так горько плакать всем и с этими слезами заколачивать крышку гроба?
Сама по себе смерть, ее дикая простота и неизбежность в то время еще не могли уложиться в моем детском сознании в полной мере. Я воспринимал покойника, как нечто обреченное на что-то страшное, но не совсем умершее, не до конца, и потому со всей остротой, на которую способен ребенок, испытал чувство человека, живьем заколоченного в гробу. Мне казалось, что люди должны прятать друг от друга глаза за то, что они, живые, лишают этого обреченного ощущать воздух, мало того, зарывают куда-то глубоко под землю, не давая находиться среди леса, птиц, среди вечно живого и счастливого мира. Они еще прихлопывают землю, насыпая бугор, пьют водку за упокой его души и едят сало – это тоже, наверное, за упокой. А какой же это покой, если в душной темноте его вдавливает в весеннюю жижу целая тонна сырой глинистой земли, и уже ничто и никогда не сможет вернуть его назад вот к этому солнцу и небу в тяжелых, полных влаги округлых облаках? Нет, тогда я не мучился ответами на эти вопросы. Мне просто было страшно - слишком упорно не желал я верить в смерть Селюнина, в его исчезновение.
2
Я поворачиваюсь набок, и спрашиваю в сонную тишину: «Ты спишь?» Отец не отвечает. Помедлив, я усаживаюсь на топчане спиной к печке и закуриваю. И опять вспоминаю весну, но уже не такую далекую. Снова передо мной встает половодье. В один из последних дней апреля приехали мы с отцом на охоту. Подвез грузовик, тракт был грязный и круто уходил от реки в сторону соседнего района. Вдали лежали бурые поля с островками березовых перелесков, вода затопила не только дорогу в деревню и шаткий мосток через реку, но и все заречные выпасы, луговины, смешанные лесные колки. Кое-где у кустов качались на воде размытые прошлогодние стожки, унесенная паводком дырявая лодка и прочий деревенский хлам: доски, жерди, пустые бутылки... Отец разогнул сапоги и спустился к берегу. Потом достал папиросу, долго прикуривал, а когда прикурил, бросил на траву свою зеленую короткополую шляпу и глубоко затянулся. Легкий ветер трепал его жидкие светлые волосы, а дубленое худое лицо с прищуренными голубыми глазами выражало крайнюю озабоченность.
– Ну что... Как добираться будем? – он повернулся в сторону деревни и склонил голову набок. – С дорогой все ясно, а по реке километров восемь будет. Так что выход один. Или лодку искать, или... домой обратно. – Отец говорил спокойно, но я знал, что домой его сейчас трактором не затянешь. Решили поискать лодку вдоль берега и, спустя минут пять, нашли прогулочную – она еле держалась на течении, уткнувшись носом в мокрый ивовый куст, весла лежали на днище.
– Не иначе с Пищухинского «приписного» течением притащило, – сказал отец, ударив веслом в порядковый номер на борту. И сплюнул в воду. – Далековато унесло. Но ничего, нам – чем дальше, тем лучше. Искать здесь не будут.
Мы шли по течению, и я с восторгом смотрел на убегающие в стороны воронки, суковатые палки и целые деревья с наплывами мелкого мусора. Иногда на пути возникали покрытые жухлой травой островки. На одном из таких «закусили» и двинулись дальше, покуривая и поглядывая, как поднимаются с воды вспугнутые нами утки. Наконец, за одним из поворотов на обрывистом берегу появились избы. На некоторых торчали самодельные антенны, скворечники на высоких жердях. Вода подступила близко и, омывая с одной стороны огороды, уходила влево широким плоским потоком. По другую сторону деревни тянулся смешанный лес, голый, вперемежку с зеленоватыми кустами верб, и дальше, уже за крайними избами, за просохшим увалом переходил в высокий, темнеющий кронами сосновый строевой бор. Что-то дикое, древнее и до боли родное возбуждал этот вид и тени белоснежных облаков, что катились по сверкающей глади воды, набегая затем на деревню и лес. Отец бросил весла и с усмешкой сказал:
– Неплохо бы к нам в лодку господина Шишкина заодно с Левитаном.
Причалили у старого «взвоза», с ходу вытянули лодку повыше и со всем своим хозяйством в руках, подминая сапогами засохшую крапиву, поднялись по крутому подъему на берег.
Первый, кто нам встретился, был Семен Григорьевич – худой, как щепка, и белый, как лунь, дедушка лет под 90. Глухой и полуслепой от старости, в телогрейке и застиранных кальсонах, заправленных в подшитые пимы, он стоял к нам спиной и мочился. У меня сердце защемило от жалости. Лет десять назад я помнил его еще вполне бойким стариком, жилистым и подвижным. И, ко всему прочему, заядлым рыбаком. В любую погоду шел он на озеро, садился в долбленку и проверял пару ряжевых сетешек, поставленных в заветном месте. И всегда в них было полно увесистых золотистых карасей, именуемых в народе «лаптями». Надо сказать, рядом стояли и другие сети, но карась заходил в них куда как мельче и не так густо, как у Семена. «Слово он какое-то знает», – говорили про него мужики.
Отец положил на землю чехол с ружьем и тронул старика за плечо. Тот вздрогнул и обернулся, пожевал синими губами.
– Напужали, едри вашу мать, – сказал он, оглядывая нас выпуклыми, как у птенца, глазами и явно не узнавая. Отец рассмеялся и крикнул ему в ухо: «Привет рыбакам! Когда сети ставить поедем?».
Вплотную придвинувшись к отцу, старик виновато улыбнулся беззубым ртом:
– Неужто, Анатолий? А это кто будет, сынок? Тепереча и не признаю, вымахал свыше бати.
Мы по очереди пожали сухую слабую руку и вскоре выбрались на грунтовую главную дорогу, зашагали мимо приземистых домов, в ряду которых встречались и двухэтажные, слегка просевшие под тяжестью столетних задубевших венцов. Весна уже правила бал. На задворках орали петухи, угольно-седые скворцы обживали скворечники, из палисадника в палисадник с шумом перелетали стайки воробьев. У дороги в глубокой сточной канаве плавали в талой воде белые домашние утки. А по сухой обочине, тронутой молодой зеленью, семенила черная тощая сука с впалыми боками. За ней неровным строем следовала группа кобелей, возглавляемая грязно-белым великаном с оскаленной свирепой мордой и острыми волчьими ушами. Я задрал голову к небу. Высоко над деревней описывал круги коршун, отлетал, словно сносимый ветром, в сторону разлива, но упорно взмахивая широкими крыльями, вновь возвращался, повисал над домами… У бревенчатого магазина, закрытого на замок, на трухлявой завалине лежала пегая коза, рядом сидели две пожилые тетки. Они поглядели на нас из-под ладони, а одна – Таисья Ощепкова – крикнула звонко и весело:
– Здравствуй, Толя. С Люськой- то не сошелся? – хотя отлично знала, что у матери давно другая семья. Вторая, по прозвищу Сануха, в мужском пальто, простоволосая, добавила испитым фальцетом:
– На охоту ай на рыбалку?
– Чего орете, как оглашенные, – рассмеялся отец и поднял над головой руку с ружейным чехлом.
Наконец, добрались. И как только поднялись по ступенькам крыльца в сени, почуяли запах свежеиспеченного хлеба – его ни с чем не перепутаешь. За обитой войлоком дверью нас встретила тишина и просторная кухня со всем, что при ней полагается: большущая русская печь с «подом», впритык к ее теплому боку топчан, покрытый старым одеялом, под потолком полати с васильковыми занавесками. За печью, как водится, рукомойник, а у кухонного стола на скамеечке двухведерная кастрюля с колодезной водой. Сам же стол венчала пирамида картофельных шанег на круглом эмалированном блюде.
Не успели раздеться, вернулась от соседки бабушка. Вошла и, ничуть не удивившись, зачастила с порога:
– Ну вот, христовые, а ожидала к вечеру – давеча снится то один, то другой. Кинула карты, и вправду выпали. Как, думаю, добираться будут по такой-то воде? Ну, слава тебе, Господи, отстряпалась.… Ну, а вы. Вы-то чего молчите?
– Да тебя слушаем, – сказал отец, а я тут же кинулся к ней, поцеловал в мягкую морщинистую щеку и помог снять черный, повидавший виды плюшевый жакет. Бабушка присела на стул, достала из кармашка халата коробочку с нюхательным табаком (приучилась в войну после похоронки на деда), взяла крупную щепоть и с удовольствием понюхала. Чуть погодя пришла соседка Раиса – высокая, дородная, похожая на купчиху старуха с крупным лицом, в круглых очках с толстыми стеклами, в светлой поношенной шубейке из искусственного меха.
– Бог в помощь. Здрастуте, ребята, – сказала она без улыбки и, обернувшись к бабушке, деловито добавила. – Дай-ка, я тоже понюхаю. Больно он хорош у тебя, когда с мятными каплями...
А немного погодя расселись за столом в горнице, пили круто заваренный сладкий чай, ели шаньги и вели разговоры про одинокую стариковскую жизнь, про погоду, про небывалый разлив и ветхий мосток, который скоро обрушится...
Я не вмешивался, ел шаньги и поглядывал на Раису, вспоминал, как однажды отец рассказывал о ее сыне Германе, о том, как четверть века назад тот удавился на бельевой веревке, привязав ее к спинке кровати – приревновал жену (ту самую Сануху) к местному конюху.
– Он не давиться, он попугать ее хотел, – говорил сердито отец. – Улегся на кровать, захлестнул на горле петлю и притворился мертвым. Ждал ее, ждал, да так и уснул, потому как пьяный был в стельку. Ну а во сне, ясное дело, стал ворочаться и передавил артерию. Откуда ему знать, что достаточно слабого нажима. Так и уснул навеки.
И еще говорил:
– Бывало мальчишками пойдем с ним на рыбалку, а червей еще с вечера накопаем, готовимся, как на праздник какой. И вот выйдем – солнце еще не встало, трава в росе, реки из-за тумана не видать, а как рыба плещется, слышно. И ведь так понимали друг друга, что удочки враз бросим и примемся плясать от радости. А перепелов сколько было, кроншнепов!
До сих пор удивляюсь душевному складу отца. Однажды поставили на озере сети и решили заночевать на берегу – разожгли костерок, прилегли у свежего стога и замечтались, глядя в светлую пропасть звездного неба. Неожиданно он сказал:
– Мне кажется, что полвека назад я смотрел на эти звезды точно с таким же чувством, что и сейчас. Лет через двадцать ты будешь смотреть на них без меня. Самое странное, что мыши вот так же будут шуршать в сене, как сейчас и как сто лет назад шуршали.
Он рассказал, когда открыл для себя смерть:
– Лет в десять, что ли, не помню. Помню, только, однажды зимой не спалось. На дворе страшный мороз, сугробы, в лесу волки воют, а я лежу вот на этом самом топчане и книжку читаю – трачу дорогой керосин в лампе. И вдруг представил с ужасом, что когда-нибудь меня не станет, а вместе со мной не станет этой избы, этого леса, всего этого мира с его неописуемой красотой. Так представил, что два дня, как шальной ходил, ни есть, ни спать не мог по-человечески – закрою глаза, и мерещится наше кладбище: темные кресты, голые березы, а по могилам поземка стелется…
Внезапно я «очнулся». Беседа за столом оживилась, голоса повеселели. Это бабушка принесла из «шкапчика» бутылку рябиновой настойки.
– На дрожжах ай на хмелю? – со знанием дела спросила Раиса. Бабушка легонько стукнула ее согнутым указательным пальцем в лоб:
– Я тебе не Марьяна дрожжами ягоду портить. На хмелю да водке «Столичной», глупая твоя голова.
Из будней разговор сам собой переместился в прошлое: вспомнили годы войны, пленных немцев, эвакуированных – а там перекочевал во времена и вовсе «старозаветные», когда, к примеру, в двадцатых годах много народу полегло от сыпного тифа. Поскольку сказать мне было решительно нечего, я выпил за компанию граненую стопку настойки и тактично удалился на кухню, упершись ладонями в подоконник, прильнул к окну, где между рам серела уложенная валиком вата. Напротив, у бани в ленивой позе лежала черная бабушкина кошка и сонно следила за трясогузкой, что прямо перед ее носом ходила и кланялась, как заводная. И глядя на эту кошку, обманчиво дремлющую на молодой траве, на пустые темные грядки, на огород в прошлогодней мякине и дальше сквозь дрожащую испарину бурого поля на синеющий кронами бор, я с пересохшими губами ощутил совсем новое, трагически сладкое чувство по утерянному и вновь обретенному детству.
Продолжение следует
Андрей МАРКИЯНОВ