Одиночество

Я встретился с ним случайно, незадолго до того, как… пошли на охоту, заблудились в тайге. С кем не бывает. Бродили меж сосен в тоске и унынии, пока не наткнулись на озеро. А подле него изба. В ней, как позже выяснилось, который год обитает «химарь» – так в Кондинском районе называют сборщиков живицы, или древесной смолы. Звали его Спиридоном Павловичем Громовым.

Добрый был мужик, простой и открытый, сейчас таких мало. Вот только глаза у него показались мне какими-то необычными: белые и вроде как даже зрачков в них нет. Но это сначала возникает такое ощущение, а приглядевшись чуток, начинаешь улавливать в них такую глубокую грусть и отчаяние, что душа выворачивается.

Причина всему – проклятое одиночество. Оно, окаянное! Кажется, Афанасий Фет назвал человека, пребывающего долгие годы наедине с самим собой, живым трупом. Относительно некоторых его стихов о безысходности я бы поспорил, а с данным определением готов согласиться всем сердцем. Более того, от себя скажу: одиночество стало сегодня не только поэтическим или философским понятием. Это болезнь, которая страшнее всякой хвори. Правда, Робинзон Крузо на безлюдном острове – это одно, а когда человек начинает ощущать себя одиноким среди людей – тут уже диагноз… Должен заметить: все, что я расскажу о Спиридоне Павловиче (царствие ему небесное!), отнюдь не означает призыв последовать его примеру. Упаси Бог!

...Этот день Спиридон разложил по часам, даже по минутам. Он готовился к нему давно, с того момента, когда увидел вещий сон. Голос невидимого в тумане божества назначил дату – 15 августа. Почему именно 15-е, Громов не знал. Это потом он вспомнил, что как раз в этот день померла жена при родах. С ребеночком-то все обошлось, а матушку прибрал Господь.

Вчера Спиридон ходил в тайгу. Утро было какое-то мерклое, подслеповатое, вызывающее на осторожность и зверя, и человека. Едва ли в такую неровную погоду какая-нибудь живность решится бродить по лесу. Так и не сделав ни одного выстрела, Спиридон уже повернул домой, как вдруг увидел непомерно большого для здешних мест, поджарого, с облезлыми боками, волка. Подгибая передние лапы, он бесшумно передвигался, как будто скользил грудью по мокрому мху. Спиридон отступил за лиственницу и снял ружье. Тяжелыми, рваными прыжками волк полетел прямо на него. Спиридон ударил из обоих стволов, и волк, не ожидая такого отпора, подсекся, отчаянным прыжком поднялся высоко в воздух, но уже не вперед, а в сторону, и завалился.

Когда Спиридон подбежал, он был еще жив. Хрипя и молотя лапами, подгребал под себя траву, глаза налились кровью, голова вскидывалась и падала. Он не добил его, как следовало бы, а стоял и смотрел, как мучается подыхающий хищник, как затихают и снова возникают судороги… Уже перед самым концом он приподнял голову зверя и заглянул в глаза – они в ответ расширились, и он увидел в их плавающей глубине две лохматые и жуткие, похожие на него, чертенячьи рожицы.

Ступая к избушке, Громов нешуточно начинал думать, что и сон, предсказавший ему кончину, и чертики в глазах волка имеют какую-то мистическую связь. Чем больше он убеждал себя в этом, тем настырнее одолевала пугающая мысль: все, пора и честь знать, пожил свое Спиридон Громов. Волк – это знак, не иначе, это зов в иной мир.

Утром 15 августа Спиридон поднялся раньше обычного. Разворошил печку, вскипятил чаю, взялся за рацию. Сколько лет сидел в лесу, на заготовке живицы, а так и не научился толком обращаться с этим чудным и вредным аппаратом. Прежде чем включиться, заработать, рация как будто ждала, чтобы ее ударили кулаком по серой жестяной крышке, надавали по бокам и обозвали матерными словами. Говорил Спиридон путано, взволнованно, заикаясь и матерясь. На участке к этому привыкли. Если на связь выходит Громов, значит, будет долгая и непонятная для нормального человека речь, из которой только на участке могли сделать простой и однозначный вывод: тара, то есть бочки, у Спиридона забиты живицей, которую надо вывозить до холодов. То, что Спиридона тоже вывезти надобно, что за долгие годы на заимке мужик одичать может, в голову никому не приходило. План выполняет – и ладно. Дети и внуки, если что, могут пообщаться с ним по рации.

Доложившись начальству, Спиридон поплелся к баньке, сиротливо покоящейся на берегу Турсунтского Тумана. Натаскал из озера воды, растопил печку. Банька была будто и не банька вовсе, а вроде как собачья конура. Пес по кличке Зампред прятался здесь от ветра и стужи, вытянувшись на мешковине у теплой печурки. Ночами сюда приходила из леса худая, как голик, волчица, давняя подруга Зампреда. Спиридон про эти свидания знал, но виду не подавал из сострадания к зверской любви. Войти в баню можно было, только низко согнувшись.

Тщательно и сердито ободрав себя грубой мочалкой и нахлеставшись до одурения березовым, вперемежку с хвоей, веником, Спиридон кулем рухнул в озеро. Поплескался немного и, фыркая и крякая, пошел в избушку голышом. Неторопко натянул на мокрое тело чистую рубаху, кальсоны. Попив чаю, двинулся в кладовку, волоком, но бережно, притащил в горницу гроб, сбитый еще на прошлой неделе из сухих сосновых плах. Поставил на табуретки, сам сел на полу, и с тупой устремленностью стал шарить впереди себя глазами, что-то выискивая. На выбеленных с отсыхающей известью стенах, на потертом до углублений полу, на потрескавшемся подоконнике – везде, куда падал свет, казалось сиро и убого.

Нет, этот последний, хорошо осмысленный момент не казался страшным. Страшно было другое – несправедливым казалось то, что он обычным своим порядком и обычной скоростью день за днем подвигался к тому, что будет. И никак это «что будет» оттянуть было нельзя. Спиридон с хрустом поднялся, пополз на коленках к гробу, зачем-то огладил его шершавые бока, зажег огрызок свечи, примостил у изголовья и неловко, с трудностью уложил себя на голое прохладное днище. Сомкнул глаза, скрестил на груди руки и… остановил дыхание.

Ночью разгулялся ветер. Он кидался на избушку со всех сторон, бился в окошко, в дверь, которая вздрагивала, стонала от боли и, не выдержав, откинулась наружу, захлопала по косяку. Свечу сдуло на пол… За минуту пламя охватило всю избушку и взвивалось высоко вверх. Рухнула кровля. Остались одни шипящие головешки и в смердящем дыму чудом почти не обгоревший гроб…

Похоронили Спиридона в Урае на старом кладбище. Не закапывать же старика в лесу. Здесь, в молодом и сытом городке, жила и работала дочка Спиридона Громова. Значит, было кому присмотреть за могилкой.

На похороны, как на свадьбу, съехались все: и близкие, и дальние родственники, и еще кто-то, никому неведомый. Расселись за длинным столом в кафе. Кутья, кисель, пшенная каша и водка...

Господи, как все же легко расстается человек с родными! Жена забывает мужа, муж – жену, сестра забывает брата... Хоронит – волосы рвет на себе от горя. А проходит полгода, год, и того, с кем жили вместе двадцать, тридцать лет, будто никогда и не было. Так суждено, или совсем закаменел человек? Главное, жив я, а со всеми остальными как бы случайно или не случайно встретился, побыл, поговорил. Поиграли в родство и разошлись – каждому своя дорога. Нет, дик, дик человек, этак ведь даже зверь не умеет. Волк и то, потерявши подругу, отказывается жить…

Никто не знает, как удалось Зампреду найти хозяина. Дочка пришла прибрать на могилке, а он там. Пес исхудал, шерсть на боках пучками. Лежит на могилке, лапы вытянул. Люди на кладбище приходят, дают ему что-нибудь поесть. Не берет. И глаза у него все время широко открыты. Такие же белые, бесцветные, как у Спиридона. И одиночество в них застыло, как осеннее небо.


11282