РАССКАЗ

…Чашка, обычная, из фарфора, белоснежно-белая, брошенная в печь, обуглилась прямо на глазах, стремительно покрылась тёмным налётом. Изменившись до неузнаваемости, она едва слышно треснула, раскололась и развалилась на две половинки, чем вызвала неописуемый восторг у полуторагодовалого мальца, автора эксперимента и явно довольного результатом своих действий. Минуты три назад он допил «тайчик»-чайчик, налитый ему мамой и на секунду отлучившейся куда-то, затем бросил чашку прямо в тлеющие угольки. И теперь, пуская пузыри и слюни, громко бубукал и агукал: радость-то какая, чудо-пречудо невиданное – была посудинка, и нету её.

Крикнуть «Ура! Эврика!!!» человечек не мог, даже если бы очень того захотел. Слов таких он не знал. И вообще никаких не знал. Возможно, хотел изъясниться как-то по-другому, да не говорил пока, мал был весьма и потому проще было бубукнутьагукнуть что есть мочи – вот вам и готовая эмоция. Счастливая пора – детство бессознательное, когда ты ещё не «ты» или «я», а некое существо, наполовину (а то и целиком) ещё пребывающее в мире потустороннем, пленительно обволакиваемое им будто сладкобезмятежным сном. Ты вроде бы «здесь», но всё больше – «там», ибо «там» – родина, и тебе было хорошо. А тут ты пока чужой, словно гость незваный и нежданный, где всё незнакомо, неуютно, и приходится озираться, бессознательно чего-то опасаться.

– Ты что сделал, паршивец!!! – окрик родителя как-то сразу оглушил, буквально ударил по голове. Малец действительно потерял слух и следующую ругань отца определял лишь по движению его губ: – Разве для этого тебе «тайчик» в чашку наливают?

Говорят, малыши всё понимают, только сами ещё не успели разработать свой «говорильный» аппарат – потому и кажутся глупыми со своими бесконечными нечленораздельными попытками что-то произнести. Да ещё это затянувшееся нахождение то «тут», то «там». Орущее и нависающее над пацанёнком громадное чудовище было его отцом, но малой пока был далёк от вразумительного понимания – что это, и зачем это.

Зато, мгновенно выйдя из младенческого небытия, нутром почуял: вся враждебность незнакомого мира идёт через того, которого называют отцом. Потому после окрика первый же порыв крохотного пришельца в сей мир был один – немедленно вернуться обратно, туда, откуда его произвели на этот свет: там рай, там никто не кричит, не угрожает.

Но было поздно. Тот, кто наполнил пространство своим ором, уже схватил его за ручку, приподнял и стал осыпать ударами по всему маленькому тельцу, без разбору. Точно так же, ребром длани по загривку, держа за задние лапы, взрослый глушил очередного кролика, изъяв его из клетки для последующего употребления в пищу. Малец, между тем, не испытывал ничего, похожего на боль и страх. Он не орал, не захлёбывался от собственного рёва, а только пыхтел и молчал, пыхтел и молчал. Со стороны посмотреть – тряпичная кукла. Её дубасят, а она не издаёт ни звука.

– Начо, ты убьёшь его! – встревоженный голос той, что ещё утром кормила его, прикладывая к сосцам, ворвался в дом откуда-то извне. Разъярённой тигрицей она метнулась к истязателю и, невзирая на то, что он был огромен, чуть ли не вдвое больше неё, вырвала ребёнка из его рук, крикнула грозно, прямо ему в лицо:

– Ты – зверь! Уйди с глаз моих!

«Чудовище» рыкнуло что-то в адрес спасительницы и нехотя вышло вон. И только тут, обливаясь слезами и давая волю рыданиям, она, держа сына на руках, стала осыпать его поцелуями – мокрыми, горячими и солоновато-горькими. А он, не понимая, что его жалеют и любят, хотел лишь сказать ей: «Там, в том мире мне было хорошо. Я возьму тебя с собой обратно. Ты со мной. Ты не враг мне». А вслух – только бубукнул-агукнул, растянул рот в улыбке. Это он умел – даром что не говорил.

Мать усадила дитё в небольшое креслице, а сама, украдкой смахивая слезу, налила в стакан воды и отхлебнула, дабы успокоиться, унять сердечную боль.

Дала попить и сыну:

– На, маленький, водичка вкусная!

Он лишь блаженно улыбался, наслаждаясь ласковым голосом кормилицы-поилицы.

Случалось, она пела ему колыбельную, качая люльку, напевала про себя белым днём, прогоняя грусть или, наоборот, звонким колокольчиком заливалась, вспомнив весёлую пору своего девичества… Материнское, нежное, светлое и певучее сейчас особенно резко контрастировало с мрачной животной грубостью того существа, что только что удалилось из дома.

Сын, казалось, забылся, неприятность вроде бы выветрилась из его сознания – дети отходчивы. Но, попив водички, он вдруг сделался не по-детски сосредоточенным, как-то по-взрослому уверенно подошёл к печи (хотя обычно переваливался с ноги на ногу), открыл её и отправил туда вторую ёмкость. Он не знал разницы между «дорогим» фарфором и обычным стеклянным стаканом… Но чётко усвоил одно: большое чудовище боится весёлого жара и треснувшей в нём чаши…

– А сыночек-то твёрдолобый, хоть и говорить ещё не научился, – мать казалась спокойной, но голос её прозвучал глухо, с оттенком обречённости. И, отвернувшись, глядя в окно, она тихо всхлипнула, прошептав кому-то: – Господи, за что мне это? Муж – изверг, сын, от горшка два вершка, а уже упрямится, весь в него.

…Через несколько лет женщины не станет. На этом свете она оставит двух сыновей – старшего, шести лет от роду – того, кого однажды выхватила из рук рассвирепевшего мужа, да младшего, трёхгодовалого. Эти два несмышлёныша на траурной фотографии, у гроба матери-покойницы, ещё не понимающие, что произошло. Малознакомые тёти, заполонившие в тот день их дом, сообщили им, украдкой утирая слезу: ваша мама уснула, будет спать долго. Старший сын однако не хотел мириться и соглашаться с тем, что говорили взрослые. Он отрешённо вглядывался в восковое лицо «уснувшей» матери и едва подавлял в себе растущее негодование – оно шло вперемешку с ощущением великой несправедливости: нет, нельзя, чтобы моя мама так долго спала, мне будет плохо без неё. А братик его младший, тот пребывал в безмятежности трёхлетнего и глупо улыбался тому, что вокруг так много людей, и во дворе играет духовой оркестр…

* * *

Когда парень достиг отрочества, кто-то из взрослых «доброжелателей» сообщил ему по секрету: мол, мама твоя, Ангелина, не от рака зачахла, а от побоев мужа – отца твоего, Танаса.

Красавица была писаная, очень ревновал её. Поколачивал часто и сильно… Стыд и срам! Молодой человек по наивности своей считал, что семейное и трагическое хранится в тайне, за семью печатями, и никто не знает о происходящем за высоким забором. Оказалось, земля слухами полнится. В действительности, он сызмальства видел этот ужас, не раз испытывал всё и на собственной шкуре. Даже будучи ещё совсем маленьким, пытался защитить мать. Обхватив её ручонками, он, как ему казалось, надёжно прикрывал собой от ударов. И отчаянно кричал «Не бей маму!!!». К годам пятнадцати вымахал выше отца и уже позволял себе отвешивать тому ответные тумаки – вполне себе ощутимые, благо ходил в секцию бокса.

Чтобы не доводить дело до греха, уехал, едва закончив школу-восьмилетку. Подался в мореходное училище и лишний раз не казал глаз в родных местах. Вскоре после его отъезда ушёл в мир иной и отец, ненадолго пережив супругу – мать своих детей. По поверью, посягнувший на жизнь человеческую часто не в силах совладать со всепожирающей болью, которая терзает-терзает его сердце до самого края, до предела. И ничто не может спасти его душу – она гибнет раньше плоти, куда её поселил однажды Всевышний…

Телеграммой сына известили об этом: приезжай, мол. Но он так и не приехал проводить родителя в последний путь. Не смог простить его. Меньшого брата приютил кто-то из родни. Дом продали за бесценок, и там жили уже другие люди.

Много лет спустя, пребывая украдкой, инкогнито в родных Палестинах, он каждый раз огибал стороной тот двор, то место, где вырос. Дабы не ворошить прошлое. Но оно всё равно отчётливо всплывало в его сознании, когда он подолгу стоял у креста над могилой матери на старом сельском погосте…

Тодор ВОИНСКИЙ /иллюстрация – из открытых источников/

*Начо, Танас – болгарский аналог имени Афанасий