Окончание. Начало в №№ 147, 152.

А теперь вновь по сюжету. Получив электронку от Цырина, сразу же пишу в Нью-Йорк.

«Дорогой Юра! Мы вообще с тобой одного космолюдинского древа и уникальны, как два листика-электрона. Во-вторых, это действительно так: мы выросли из одного мироощущения нашей, не побоюсь сказать, романтической молодости. И пусть, что ни говорится об изме-социализме, мы дети его. А с тобой и родные по духу братья. Вот мой сказ, братуха! С Днем Победы я ответно поздравляю тебя и семью. Мы никуда никогда не опаздываем (таков девиз был моей группы, когда я работал в рыбном НИИ, и не опаздывали, хотя чиновники визжали, что на Выставку экспонаты не успеем сделать и прочеекаждый перестраховывался, у тебя в буровом НИИ то же было.

Потому и конфликты, о каких ты писал и говорил) и с поздравлениямитоже. Согласен и о вонючей жвачке, которой хватает с обеих сторон. Жду, когда ты получишь «Самотлорский Спартак», плывет книга пароходом (так хочется мне думать), три почти килограмма моей неопрозы в почтово-багажном трюме, в Америку, как бунинский один герой из рассказа «Господин из Сан-Франциско».

«Более десяти лет отделяет нас от конца творчества Чехова, и за этот срок, если исключить то, что было обнародовано после смерти Л. Н. Толстого, не появлялось на русском языке художественного произведения, равного по силе и значению рассказуГосподин из Сан-Франциско», – так именно писал о нем А. Дерман в 1916 году. – Художник недвусмысленно намекает на то, что необходимо прежде всего помнить про неизбежность конца и затем сообщать жизни тот смысл, который не может быть смертью уничтожен (выделение А. М.)…В чем же эволюционировал художник? В масштабе своего чувства. Его нелюбовь к американцу не заключает в себе и тени раздражения, и она необычайно (и плодотворно) раздвинута.

Обнимаю, до связи. Саша».Через час, в 10-04 утра получаю ответ:

«Спасибо, дорогой Саша! «Счастьеэто когда тебя понимают». Помнишь?

Всего тебе доброго! И взгляни на ветеранов, которые, волей судеб, отмечали недавний День Победы в Нью-Йорке (мой снимок). Мы с женой, по традиции, были на той праздничной встречеона как блокадница Ленинграда, я как примкнувший (говоря корректнее, член семьи). Жена получила очередную грамоту от американских властей... А ведь ветераныте же НАШИ, не так ли? Дай им бог здоровья! А тебееще и творческих успехов!

Юра».

 

В 10-25 убийственно-неожиданный звонок с тюменского телевидения. Умер Федор Андреевич Селиванов. Просят сказать в камеру несколько слов. Выслали машину. Сказанное мной корреспонденту было, по сути, подготовкой к маленькому моему выступлению у могилы друга-философа на следующий день.

Теплый солнечный полдень. Край соснового бора. Гроб на табуретах. Упокоенный Федор Андреевич. Лицо белое, лучит вселенский покой. Я взял слово первым. Начал с рассказа о том, что все предутрие снился мне сон.

Загородный деревянный дом. В сумеречном свете садовые какие-то насаждения, лужайки, небольшие группы людей. Федор Андреевич переходит от одних к другим. Слушает. Лицо думное-думное, в глазах ни смертинки. Через пару часов похороны Федора Андреевича. Но вот уже час прошел, а Селиванов все на лужайках. Говорю ему: «Федор Андреевич, время бежит, а ты не готов». Философ слабо улыбается: «Неважно, Александр Петрович». Еще полчаса пролетело. Ко мне подходит пресс-атташе Нефтегаза и писатель ныне Леня Иванов и встревоженно говорит: «Непорядок ведь это, Саша, что не готов Селиванов к прощанию. Скажи другу об этом». Вновь я рядом с Селивановым и трогаю за плечо его, беспокоятся, мол, люди, я тоже думаю, что неладно это, что ты не готов к похоронам, Федор Андреевич. Он отвечает: «Да не бери ты в голову!» И вновь уходит в сумеречность.

И вот реальная картина на кладбище. Косые солнечные лучи линуют фигуры людей, пространство. Из родных у гроба рослая внучка Даша с блестящими черносливными глазами и в траурном одеянии. Где-то недалеко от меня и его сын Андрей. Федор Андреевич не кажется мне мертвым. Он вроде бы бутафорский, а Федор Андреевич сам среди нас, друзей его и товарищей, всех, кто приехал попрощаться с ним.

Я говорю для собравшихся и виновнику ритуального действа. О том, что известие о его смерти застало меня за столом, за раскрытой книгой «Побег из Кандагара» о герое-летчике с предисловием друга-философа «Роман о подвиге». О том, что у него была прямостойная походка, как у легендного геолога-фронтовика Юрия Георгиевича Эрвье. Что философа волновало то, что волны дегероизации заливают общество. Что Селиванов жил геройски и это так созвучно Дню Победы. В науке своей он жил тоже разрывно. Делом его было открытие новых связей в условиях обновления нашего общества на грани тысячелетий, когда предрекают вот-вот по календарю майя, якобы, Апокалипсис. А это всегда найденное объяснение, разгадка тайны, прорыв в познании неведомого. Сейчас мой друг-философ прорвался к бессмертию. Ты для меня живой, Федор Андреевич, ино еще побредем, как говаривал огненный протопоп Аввакум, ино еще поборемся. Так и быть тому. Кот мой Кекс не даст повода усомниться в этом: в ту самую минуту, когда я печатал слова Аввакума, он прошествовал с торжественной статью, глядя на экран КП, и исчез…

Остальное я досказал на поминках в столовой Нефтегаза. Говорил о том, что на глазах моих рос Селиванов как писатель. Что у него были отличные рассказы. Рассказы эти Федор Андреевич давал мне на чтение, когда я приходил к нему в гости. Меня не удивляло, что на редкие мои замечания философ-писатель реагировал мгновенно-продуктивно. Не возражал, а сразу вносил правку. Потому, как объяснил я за поминальным столом, что у него мозг был не панцирный, не заизвесткованный, как у иных стариков. Его голова была, как молодая открытая система, подобная живой Вселенной, о которой Федор Андреевич, не физик хотя, судил очень прогрессивно. Как-то ясно стало всем на поминках, что сказанное мною на кладбище расхожее о том, что «незаменимых людей нет», к Федору Андреевичу ну никак не подходит. Похоронили мы великого и гордого человека. Не заменить его. Отклики на смерть Ф. А. Селиванова пришли от друзей философов из Москвы и Томска, его альма матер. Щемяще и сердечно высказались об этом за поминальным столом почти половина присутствующих, что сцеплены оказались здесь душами...

Татьяна Малишевская узнала о смерти Федора Андреевича от барда-солнечника Владислава Корнилова лишь на девятый день. Чувствительная, она безутешно заплакала, и снился ей в ту ночь Селиванов светлый такой, с развевающейся по ветру белой бородой на интенсивно-голубом фоне рериховских гор. «Мы будто внизу, – рассказывала мне Татьяна, когда я пришел к ней в клинику со своей глаукомой, – а он вверху, на горах, на свое, так сказать, место попал там…» Снился Селиванов в похоронные дни и другой чувствительной молодой женщине, известной журналистке и начинающей детской писательнице Елене Дубовской. Она в свое время слушала лекции мэтра, готовила даже кандидатскую диссертацию, но потом поняла, что ее стезя – художество в слове. Как-то раз эта его почитательница позвонила ему в Пасху и поздравила: «Христос воскресе, Федор Андреевич!» Это воинствующему-то атеисту! И токмо это могла она услышать в ответ: «Я о вас, девонька, был лучшего мнения!» Нарвалась, в общем, Елена. Больше, однако, она ему не звонила. Выпасала, так сказать, со стороны знаменитого тюменского философа. На похороны побоялась поехать: слишком тяжело восприняла смерть светлого этого человека.

Говорили за столом поминанья о том, что Федор Андреевич никогда ни на кого не жаловался, никого не осуждал, скажет лишь, что об этом человеке говорить ему не хочется, и махнет рукой. Главный секрет молодого мозга и сердца в том, что жил Селиванов по закону бумеранга, содержательную суть которого товарищ мой, журналист Владимир Кузнецов, сформулировал для себя так: что пошлешь, то к тебе и вернется, доброе дело обернется добром, злое дело – пожнешь зло. Вот она разгадка личности Селиванова. Федор Андреевич не чурался ничего и никого, потому что каждый человек был ему интересен.

Соотнося мысленно бунинского героя из рассказа «Человек из Сан-Франциско» и тюменского философа, ощутимо осознаю, что покачиваются на виртуальных весах два образа: великого греха и великого добра. Итожа исследование жизни Федора Андреевича, скажу, что тысячи бумерангов добра запустил на орбиты человеческого бытия этот человек, и сколько ж добра получили люди. Да если бы все жили так, давно бы стали явью грезы человечества, а по моей мове, «человеческого вещества» о золотом веке на нашей планете. И, главное дело, до последней минуты жил с этим градусом друг мой. За несколько часов до кончины заходил к нему сотоварищ по творческим исканиям Анатолий Помигалов, предложил ему Федор Андреевич поехать с ним к поэтам Нижней Тавды, которые были гостями его философского клуба. До конца находился в седле жизни, и шашкой будто, на скаку срезало его жизнь.

Невольно думаю о смерти моего любимого прозаика Михал Михалыча Пришвина. Накануне смерти принимал в кабинете, сидя за столом, гостей. Проводил их, сказал, что очень утомился. Просил жену Лялю почитать ему стихи. И она прочла любимое их из Фета: «Уноси мое сердце в звенящую даль»… И тут начался сердечный припадок. Под действием пантанона успокоился, отвернулся к стене, подложил ладонь под щеку, как бы устроившись уютно, чтобы заснуть и незаметно для близких Михал Михалыч тихо скончался. Как это случилось с Федором Андреевичем, никто не знает. Может, во сне унесло его сердце «в звенящую даль»…

Подводя как бы итог разволнованным поминальным спичам, слово взяла профессор Нефтегазового университета Любовь Николаевна Шабатура. В волнении ее, осиротелости взгляда улавливалось одномоментное как бы, резко-глубинное осознание, КОГО ЖЕ ОНИ НА КАФЕДРЕ ПОТЕРЯЛИ! Она сказала, что каждый год будут они теперь проводить чтения, посвященные Федору Андреевичу Селиванову. Согласилась со мной, что философский клуб надо сделать мемориальным, что он будет теперь носить его имя.

По окончании поминок ко мне подошел один заросший красновато-рыжей растительностью на пышащем розовым жаром лице моложавый мужчина и стал говорить о том, что философскую свою работу представлял он мэтру дома. Что она о радости. Федор Андреевич одобрил искания ученого. И немудрено, как сказал я ему, напомнив пушкинское о том примерно, что радость – главный университет жизни, что цветение живого и всей Вселенной – норма. Вновь рефреном зазвучало в моем сознании из Пушкина:

Пока свободою горим…