Окончание. Начало в №224.

И он бы в будущем мычал то же самое, да спросил как-то у шефа о тяжеленных ящиках, стоявших под брезентом возле механического цеха: что, мол, там за станки?

Директор промолчал, и тогда Мишка приехал в воскресенье на завод и сунулся под брезент. …Вот оно что, ёлки зелёные! Станки-то те были для окончательной обработки коленчатых валов после их восстановления. Пусти их в дело – и качество ремонта движков обязательно полезет вверх!

Но когда он на следующей планёрке заикнулся об этом, шеф так зыркнул из-под очков, да скорёхонько перевёл разговор на другую тему, что любому стало ясно: качество-то качеством, а вот себестоимость ремонта куда полезет? А план?! Рухнет, как подкошенный, унося с собой в тартарары и премии, и переходящее Красное знамя, которое какой уже год пылилось в директорском кабинете, и многое другое, о чём заводской люд даже и не думал.

А через день случилось иное: примчался к главному инженеру начальник электроцеха и что ни слово, то матерок:

– Слетит вот кран-балка-то с рельсов, ёж-переёж, да шмякнет кого-нибудь по башке! …Кто отвечать будет? А у меня ведь тоже семья!

И Орлов приказал её чинить. Сам сновал вместе со слесарями под потолком цеха, да недолго это продолжалось: отменил директор его приказ. Пробовали, мол, ту рухлядь ремонтировать два года назад – бесполезно! И ты не лезь! …Пускай бабы и дальше по полконтейнера поднимают.

И такая петрушка каждый день: он одно – шеф другое. Мальчиком на побегушках, выходит, принял его к себе, а не главным инженером! Но такое-то дело Мишке не с руки!

– Дайте мне другие глаза, – заявил он через месяц (ну, прямо, как герой повести Павла Нилина. Тот так и сказал своему начальнику, когда он попытался толкнуть его на подлость), – или… – но оборвал цитату и закончил уже своими словами: – Или подпишите заявление!

Стыдно, мол, этими-то глазами на рабочих смотреть!

Но директор «Жестокость» Нилина не читал и поэтому недоумённо выпучился на инженера. И тяжело засопел. Слабак, мол, ты, наверное, подумал! Я тридцать лет на заводе кручусь, а ты и полгода не выдержал.

Ну и пусть себе так думает, решил Мишка! Он-то другое в жизни понял: не можешь доказать начальнику – черт с ним! Поставь себе иную задачу: не подладиться под хозяйский норов. Выстоять! А время покажет, кто был прав.

Потому и собрался опять в таксопарк идти. …Там ведь всё иначе: выскочил за ворота и хоть туда рули, хоть сюда: никто не указ. …Хотя бы на линии ты хозяин!

Но и сомнение мучило. Свербило занозой… Не зря ведь к Мальцеву-то поехал!

* * *

Но разве выскажешь всё это «Чехову» за пару-то минут стоянки у дельфинария? И про писателя того, и про Мальцева! Тут и дня не хватит. А про то, что творится дома, неделю говори и только-только до серёдки доберёшься. Да-да! …Кто ведь больше всех его ненавидит?

Конечно, жена! …И не гангрена ведь какая-нибудь, не липучка сварливая, да вот была и у неё своя заноза: желаньишко жить не хуже других. Уж если, мол, квартира так квартира, уж если дом на даче так дом, а не сарай для тяпок. Ей про Даля с его поговорками о глазах ненасытных лучше и не заикайся.

– Ты, – говорит, – дальше-то своей машины и не видишь!

Да, не видит! Нынче не старое время, таксопарков нет, вот и катайся на своей: купил – и сразу на новую копишь. Иначе капут! …А ему ещё и за столом посидеть охота. Писательство-то ведь на первый план вышло: было на втором, теперь на первом. Так заняло, собака, Мишкину душу, что нет-нет, да и через край плесканёт! Как позапрошлым летом…

Собирались они тогда на дачу, вернее, жена собиралась, а Мишка-то с самого утра «Ералаш» перепечатывал: рассказ про деда Ивана, который вдруг надумал умирать. …Долбил и долбил себе на машинке, пока Шурка за руль не прогнала.

Едут они, значит, по дачной бетонке, птички поют, а он ворчит и ворчит: закончил бы ведь рассказ-то, чёрт побери! А дача чего? Ещё наездимся!

Тут Шурка и не выдержала. «Стой-ка, – выкрикнула со слезами, – зараза такая! …Пушкин нашёлся! И в начальники не выбился и тут… Надоел уже своими писульками!». И выскочила из машины. И укатила на автобусе к подруге, что жила неподалёку в коттеджном посёлке.

А Мишка в город поехал. У него ведь тоже характер есть, а во-вторых – печатать надо! Жизнь-то ведь из часов да минуток и состоит. И так уже двадцать лет с Шуркой прожили, а толку? Будто бы и не про него было сказано, что холостой-то полчеловека, а женатый – полный! Про Шукшина, наверное. Тот в его годы уже сказал своё «фе», сердцем на бумаге выбил.

* * *

А сон?! …И его ведь не выскажешь в двух или трёх словах!

Он приснился через неделю после Шуркиного дорожного скандала. Ну, когда она к подружке-то укатила…

Вернулся он будто бы из командировки, заходит в дом (а живут они почему-то на даче), а там какая-то смуглолицая девчушка елозит шваброй по полу и напевает по-своему.

– Девушка, – спрашивает Мишка, – а о чём ты поёшь?

– А про любовь! – отвечает та. – Хорошо тут у вас: не хочешь да запоёшь! Я ведь ваша новая домработница. А это моя мама!

И увидел довольнёхонькую старуху, что бегала как сумасшедшая по комнатам с тряпкой.

«Ну и жизнь! – подивился Мишка. – И по кой чёрт они Шурке?».

А старуха подскочила к дивану, сунулась вниз и вытащила на свет Божий перехваченный резинкой газетный свёрток, в котором Мишка свою заначку на чёрный день прятал.

– Вот, – говорит, – хозяин, наводила порядок и нашла! Не сомневайтесь, все сорок тысяч там лежат, копейка в копейку. Даже не открывала!

И Мишке вдруг стыдно-престыдно стало:

«Какого ты лешего, – ругнул про себя старуху, – нос-то везде суёшь?!».

Схватил свёрток и сунул его на пока опять в диван.

Потом выглянул в окошко и ахнул: за ним огромная, в пол- огорода, теплица высится и вся по низу белым кафелем отделана. И блестит он, собака, как пол в таксопарковской столовой и зайчиками в глаза постреливает! И кучи навоза, который Мишка из-за его дороговизны никогда не покупал, там и сям пестрят по огороду.

Ахнул он ещё громче, выскочил из дому и совсем обомлел: новёхонькая баня на краю участка стоит, развалы щебня повсюду, а венчают ту кутерьму огромные ворота на дачную улицу. И отделаны они всё той же белой плиткой.

– Это, – услышал голос старухи, – мастер для красоты сделал! Для забавы…

И увидел, как влетела в те ворота иномарка, на заднем сиденье которой посиживали Шурка и её коттеджная подруга Галка. И была та Шурка такая молодая и счастливая, что Мишка понял: её работа – и стройка, и навозные кучи. И её друзей… Когда-то и его тоже, да увяз он в писательстве и остался, как сыч, один.

И тошно стало… Тормоз «прогресса», выходит, он! А как же тогда апостол Павел с его знаменитым: «От изобилия имения жизнь человеческая лучше не становится?» Ещё как, выходит, становится! Вон как Шурка-то расцвела…

И увидел сына:

– Петька, – спрашивает, – зачем всё это? У нас же квартира в городе есть…

– А пусть, – улыбнулся тот, – пусть так будет! Мамка же довольна?!

Он, значит, помог ей с деньгами-то, он работает ведь! Только зачем?!

И проснулся. И слава Богу! Лишний ведь он на этом «празднике жизни». Чепуха ведь для них: и «Ералаш», и поиски истины. Да и душа-то, мать её так, катись, мол, туда же! До неё ли тут?!

А «Ералаш» и, вправду, что надо получился, на большой палец! И в областных газетах его печатали, и в московской. В знаменитом «Гудке», где когда-то работал сам Булгаков.

Старик-писатель тот номер потом с собой прихватил – на память. Совсем ведь в последнее годы исхворался: кашлял так часто, что, разговаривая по телефону, Мишка даже беспокоился, если минуту-другую не слышал его кхеканья – не случилось ли, мол, чего-нибудь? …Вот и уехал к дочке на Псковщину. На дожитье.

«Дожитье-то» его словечко, писательское. Старость, мол, старостью, а огурцы-то всегда ядрёные! При любой нашей немощи… Не забывай, Мишенька, об этом: смотри на жизнь веселее! И на смерть тоже. Она ведь от Бога!

Нет-нет, да и слал из своей деревушки письма, а Мишка отвечал, да вот на последнее-то ответ придержал. Не потому что некогда – чушь это! На другое дело время находим. …О чём писать-то, вот вопрос? Опять про кусок хлеба?

Так, про него и поминал старик в последнем письме. И добавлял, что союз, мол, воли человеческой с Провидением – неразгаданная тайна. Не сетуй, мол, против Промысла! Занимай писательством всю душу, не рви её на части. …Спишь, а она пусть работает – вот чего добивайся! И будешь писателем. Настоящим!

Как, мол, Куприн-то говорил Марку Криницкому, помнишь? «Забудь себя, брось квартиру, если хорошая! Всё брось на любимое писательское дело!».

Ведь писательство-то, подчеркивал в конце письма старик, не хобби там какое-нибудь – крест! И кому-то, мол, надо его нести, а как? Искусства смягчают нравы.

И если дали, прости за грубость, вечерком по сопатке, – значит, плохо несёшь. Не смягчил, язви тебя! Чувствуй свою вину за всё, что творится на земле, болей! Глядишь, и напишешь чего-нибудь дельное, выломишь через колено.

* * *

«Чехов» выжидающе смотрел на Мишку. Как впился, зараза, своими большими, будто бы коровьими глазами, после того запальчивого: «Не верю!», когда подъехали к «Панаме», так и не сводил их.

А Мишка оторопело молчал. Вон сколько пронеслось в голове за миг стоянки: и Мальцев, и директор, и кусок хлеба, что легко достаётся за баранкой и так тяжело выкраивается за писательским столом, да и Шурка, в конце-то концов, которой чихать на апостольские постулаты, но которая тоже хочет добра, жаль, что по-своему! …Как выплеснёшь всё это наружу за пару-то минут стоянки, как?!

Как втиснешь чужого человека в свою душу? Легче взорваться и послать его к лешему! И лететь сломя голову. И жить, жить, жить! Как тот же Куприн. Не скопил богатства, но в нём ли суть? …В чём-то другом она, в неизмеримо высоком! Не ухватить её и не понять, как не понять табуретке столяра. А мы табуретка и есть. А рядом Создатель. Будоражит нас и радуется каждой попытке проникнуть в тайну жизни.

И он взорвался.

* * *

Обгоняя машины, он гнал от «Панамы», а сердце, как бешеное, колотилось в груди. Вот-вот, казалось, разлетится оно на куски и всё – конец Мишке. Отжил! И ругал себя за случившийся «взрыв»: вспыльчивые-то ведь отходчивы. В них зло искать – пустое дело.

Зря ведь обидел он Тольку-то, зря. …Хотя толком-то и не обижал: не стал себя выворачивать наизнанку, да и всё! И тот хорош: в самое нутро лезет. А о себе-то ведь сначала тоже распространяться не хотел, х-ху! Приходи, мол, на представление – там и увидишь! Потом уж разговорился.

…И придёт, а чего такого? Устроит себе выходной и нагрянет завтра в дельфинарий. И бутылку коньяка с собой прихватит: вернёт того «Наполеошку», что подарил ему Толька много-много лет назад. И расскажет всё, что накопилось в душе, а особенно про старика-писателя.

Мишка ведь только сейчас понял, как ответить ему на последнее письмо. Выложить то, что нянчил в себе все эти недели, и что обросло плотью в миг стоянки: и баранку он будет крутить, да-да, и писать! Но иначе, чем прежде: не через пень- колоду, а как Жюль Верн. Тот, говорят, до обеда над рукописью корпел, а потом в справочники лез, к следующему дню готовился.

А Мишкины справочники вон они, за окном! Прохожий люд. И пассажиры. Не узнают себя потом в его книжках – всё, макулатура это, мусор! …А книжки пойдут. Куда они денутся? Они ведь как дети: был бы коваль да ковалиха – будет и этого лиха!

И до читателя их донесёт, сам! Не даст превратиться в мёртвый капитал на магазинных полках. Свой ведь прилавок под рукой – машина. Слово за слово и пошла книжка по рукам. …И до обывателя дойдёт, и до чиновника!

Вон их сколько сейчас: с локотком-то на отлёте да с кабинетной походкой. Гаркнут разом – и иерихонских труб не надо: все российские стены рухнут! …Устроили из страны нефтебазу и знай себе похохатывают. А кончатся нефть да газ, чего продавать будем? Землю?

И Мишка толком не работает: по строчке в день. Так писать – и сотни лет не хватит. У Пушкина бы поучиться, у Лермонтова. …И не самоедством он занимается, как твердит постоянно Шурка, а видит чуть больше, чем она. Подальше кастрюль да поварёшек!

И опять вспомнил Нилина с его: «Дайте мне другие глаза!». Но кто их даст-то, кто? Вот и застрелился его герой. …Но Мишка-то ещё побарахтается. Не нилинский, конечно, масштаб, да есть и в нём молодца клок. Орлов как никак!

А старику он завтра же напишет, ещё до дельфинария. …Или сегодня за то письмо приняться? Машину в гараж и за стол. …И про «Чехова» в нём помянуть: дал, мол, мне нынче пинка. Так шарахнул, что сердце зашлось. …Молодец!