– Видали и здоровше, – шутил, значит, и грузно опустился на кровать. – Валерка, драть тебя с хвоста, – это уже он гаркнул спящему, – просыпайся! Поздоровайся с новым шабром…

Одеяло откинулось, и я увидел лохматую Валеркину голову. Сивые лохмы торчали у него, как попало. Валерка похватал их пухлой веснушчатой ручкой, норовя поплотнее пришлёпнуть к черепу, да, видимо, зная бесполезность того занятия, вздохнул и хриплым со сна голосом буркнул:

– Здорово! Ну и орать ты, Гаврилыч…

Был Валерка, ясно-понятно, моложе своего колченогого соседа, но, знать, не намного. Не осанистый – это да, смесь вещмешка с бабуином. Ходил, как я потом увидел, точно бревно волок: нудно шоркая ногами и весь поскрипывая, а когда исчезал из палаты, то его возвращение можно было услышать задолго до появления в дверях. Морщин на Валеркиной физиономии не замечалось, и казалось, что старость второпях проскочила мимо него, лишь слегка мазнув лохмы сивотой да чуток пришлёпнув его к полу: ростик-то у Валерки был, мягко сказать, бабий. Или это он на фоне разговорчивого Гаврилыча таким-то казался?

В первый же час нашего знакомства тот выложил мне всю свою подноготную. Нет, высшего образования у Гаврилыча и в помине не было, на тракториста выучился – и ладно, остальные-то мудрёности жизни он умищем брал. Потому и был всегда на плаву. …Но сначала-то да, пришлось, мол, и руками поработать, вот этими вот грабленциями.

А руки у него всегда из нужного места росли, и башка, мол, оттуда же. На председателевой дочке жениться не каждый сможет. …Правда, недолго они жили: сняли тестя-то с председателей.

– А это при чём? – встрял в разговор одуревший от сна Валерка. Со времени моего появления в палате он так ещё и не вставал. И сейчас не собирался подниматься с постели: высунул из-под одеяла лохматую башку и вопросительно впился глазами в Гаврилыча.

– При том! – пренебрежительно буркнул тот и, скрипнув костылем, ковыльнул к моей койке. Присев на неё, потянулся толстенными губами чуть ли не к самому уху. – Я ведь тогда в район переехал, к дядьке, а у него крючочек был среди начальства, как без того? В «Рабкооперацию» и определил, в заместители председателя. Я ведь говорил, что всё умом беру – люди-то видели, не слепые, – Гаврилыч запустил лапу в свою генеральскую седину, желая выказать тот недюжинный ум, но поскрёб лишь макушку и заключил: – Не штука дело, штука разум! …Через годик я уже председателем стал. Потом меня заместителем директора совхоза поставили, на директора, стало быть, нацелили. Я и тут не оплошал, стал им. Не подвёл начальство.

Валерка, видя, что Гаврилыч начисто игнорирует его, откинул одеяло и, опустив ноги к полу, принялся нашаривать тапки. Чертыхнулся, отыскав их, заправил байковую рубаху в штаны и пошаркал вон из палаты.

– Циклоп… – недовольно бросил Гаврилыч. Видать, они вместе лежали уже не первый день, подзуживали один другого, но дистанцию соблюдали: у обоих ведь года за плечами.

Валерки не было долго, потом раздалось шарканье тапок, и ломкий густой басок нарушил тишину вечера:

– Чего в темноте-то сидите?

– Лежим, – ответствовал Гаврилыч. – Включи-ка свет! …Куда ходил?

– Да вон с дедком беседовал, из ПИТа-то…с молочником. Хорошо он его откеросинил, как в баню сходил!

– Тот-то?! – оживился Гаврилыч и уселся на койке. – Кого это он откеросинил, ну-ка давай рассказывай, – видать и ему уже порядком надоела паучья тишь.

– Помнишь мужика из угловой палаты, гы-ы? Ну, который всё в уборной-то курит?!

– Ну!

– Баранки гну! – Валерка гыхнул рассыпчатым смешком, довольный удачной поддёвкой. – Выгнал его молочник-то оттуда: «Иди, – говорит, – пока я тебе окурок-то в зад не вставил! Кури на лестнице…». Тот ноги в руки и бегом из уборной. Дед-то ведь не шутит: даст по черепушке, и ничего не сделаешь! Участник войны…

– Скажешь тоже… – буркнул Гаврилыч. – Он, чай, геолог: их на войну-то, поди, и не брали. Да ещё и в начальниках ходил.

Начальство ведь было для Гаврилыча тем заветным рубежом, за которым пряталась броня от всех вывертов судьбы.

И не удержался от ехидцы:

– Обидел, значит, мужика?

– И правильно сделал! – отрубил Валерка. – Сядешь на горшок, а он тут как тут: прыг на окошко и покуривает. Может быть, я стесняюсь при нём-то?

– Ну, брат, ха-ха!..– захохотал Гаврилыч. Хохотал он, как лешак, – сыто и радостно, будто бы только что поел и не какую-нибудь там кашу размазню, а всё окорока да пышки. – И бабы, х-ха, стесняешься?! Её, брат, стесняться – детей не видать!

– При чём тут баба? – сонные глаза Валерки ощерились шире обычного и злобно загорелись. А рот оскалился, выказав совсем не стариковские зубы.

Нет, ему не семьдесят. Ошиблись, поди, в паспортном столе, вот и прикинулся вещмешком. …А того туалетного курильщика я тоже видел. Он даже как-то одному больному, такому же несуразному мужичонке, выпить предлагал: есть, мол, мерзавчик, надо бы раздавить!

– Баба… – повторил Валерка. – Не в ней дело! Лечишься – так лечись, нечего петухом-то сидеть!

– Ну, даё-ёшь, прямо прокурор!.. А по мне, так он хоть засидись. Я вон тоже, бывает, там торчу – после мочегонных-то таблеток: лишь бы до унитаза успеть.

– То другое дело, то невезуха…

– Сам ты без уха! – скаламбурил Гаврилыч и даже восторженно хрюкнул, довольный своим умищем. – Лишь бы кого-нибудь осудить! – и вдруг пылко заключил: – Дурак твой молочник, понял?! Любой дырке затычка… Чего он вчера-то на главного врача наорал? Я ведь слышал: краской, мол, пахнет, голова, мол, болит! …А ремонт-то в палатах когда делать? Больницу, что ли, из-за него закрывать? Цаца какая… Нос зажми да дыши ротом, не окочуришься! …Врачиха-то ведь как сказала? Береги себя и хватит с тебя, не нервничай! …Дурачина и есть! – и обиженно звякнул костылём, выковыливая вон из палаты.

– От дурачины и слышу! – буркнул Валерка, укладываясь на постель. – Ротом… Вчера санитарочку аж до самого вечера рвало, не веришь? – и вернулся к Гаврилычу. – Мышковал всю жизнь, а работать-то толком и не рабатывал. Покрутил бы баранку… Давилыч он, а не Гаврилыч!

Валерка той баранки накрутился вволю: полжизни, почитай, за рулём. Работал, мол, честно, весь сервант в почётных грамотах. Про него можно, чай, и книжку написать.

– Ну уж, ну уж… – притормозил я. – Ты, брат, – вспомнил Гаврилычево словечко, – выходит, честнее апостола Павла? Тот хоть пытался жить честно, а ты уже прямо так и жил? …Бензин-то куда сливал, когда липовые километры приписывал?

Валерка смущённо заелозил пухлыми ручками, закатывая рукава рубахи, словно бы желая схватиться со мною на кулачки, но не схватился, а лишь обиженно промямлил:

– Все тогда приписывали, не я один…

– И не украл ничего? В книжках-то ведь люди со всех сторон выказываются: с хорошей и с плохой. …Как это зачем? Чтобы борение в них показать, душу высмотреть. Не для потехи ведь книжки-то пишутся…

– Гы-ы… – Валерка задумался, взрыхляя пятернёй лохмы, затем пригладил их, сотворив на башке подобие копёшки; лишь клок надо лбом всё еще не слушался его и залихватски торчал в небо. Но и хозяин не оплошал: поплевал на ладошку и ввинтил-таки его в череп:

– Украл, говоришь… – покраснел, видать, что-то припоминая. И, словно бы не соглашаясь с моей категоричностью, заявил: – Так это разве украл? …Я ей дров привёз, а она мне аккумулятор отдала да редуктор к заднему мосту. Гудел старый-то, как поросёнок, а главный инженер упёрся: нету, мол, на складе и всё! Он уже и сам-то забыл, что у него в загашнике лежало, гы-ы! …Хорошая была бабёнка! – И неожиданно заключил: – Выгнали её потом со склада-то: проворовалась, сучка!

То ли с восхищением он это сказал про жуликоватую кладовщицу, то ли с сожалением – не поймёшь, но затем натянул одеяло на башку и затих.

 

* * *

Ночью меня разбудил топот множества ног за дверью, потом она приоткрылась, и в палату сунулась нянькина голова.

– Лишних нет? – свистящим шёпотом спросила она. И, обронив матерок, выпалила главное: – Дед пропал!

– Какой? – бодро откликнулся Гаврилыч. Будто и не спал, старый пошляк, боясь опоздать на горшок после приёма мочегонок.

– Молочник, какой же ещё! – отозвалась нянька. И добавив: – Смотрите, чтобы ещё какой-нибудь придурок не побежал его искать! – полетела по другим палатам.

– Дал, видать, дед-то дёру… – Гаврилыч отыскал в темноте своего деревянного помощника и вышагнул в коридор.

Пошляком-то я его обозвал за загаданную перед отбоем загадку: посадили, мол, мужика в тюрьму, а через пятнадцать лет он оттуда и пишет: «Здравствуй, брат родной, сын жены моей! Как там наш отец, муж жены моей?» – и заржал, уверенный в том, что мы ни за что не отгадаем, кто упомянутые в письме люди.

Валерка даже не стал задумываться над той белибердой, а я помучился, расставляя родственников по ранжиру, и пришёл к выводу, что тут сам чёрт не разберётся.

Гаврилыч опять довольно заржал и выдавил из себя сквозь ржание, что это, мол, свёкор невестку обрюхатил, вот брат брательнику и пишет, х-ха!

И другие шутки да загадки были у него не менее скабрезны. Я сказал старикану об этом, тот обиделся и по всегдашней привычке поскрипел в туалет. Скрип да скрип, пошляк колченогий!.. И вправду он Давилыч, а не Гаврилыч.

Валерка-то попроще будет. И похож он был вовсе не на циклопа, как утверждал Давилыч, а, скорее всего, на Винни-Пуха. Только старенького уже, такого домашнего-домашнего, как оббитая фарфоровая чашка.

И я вспомнил вечерний рассказ Валерки о его жене. Как литая, мол, была – не ущипнёшь. Умерла год тому назад и сейчас лежит на новом городском кладбище. Ладная могилка у неё получилась – бобочек и бобочек. Он бы и сам рядышком улёгся: тошно, мол, одному-то жить, да нельзя одной рукой ухватить сразу две дыни: покойница ведь наказала помогать дочери, муж у которой лётчик и бывает дома раз в год по обещанию. А сколько лет помогать – не сказала. Вот и придётся теперь Валерке жить долго-долго, если, конечно, не запьёт с тоски. Бывает и такое: горлышко-то у бутылки узкое, туда нырк, а обратно фигушки: разбухаешь от водки-то!

Хорошо они с покойницей жили, не похулишь. Пальцем ведь он её не тронул, и она вроде бы его не трогала, да-да! …Хотя нет, один-то раз тронула, клюшка такая, заехала ему в клюкву!

А больше нет, не было у них баталий, хорошо жили…

За дверями палаты было тихо, даже Гаврилыч не скрипел костылём, знать, настроился дежурить в туалете до самого утра после приёма своих мочегонных таблеток. Он называл их ещё и ядерными за слишком резвую эффективность.

Я хотел спросить у молчавшего до сих пор Валерки, что он думает о побеге молочника, но не решился: если тот и от няньки не проснулся, то стоит ли его сейчас-то тревожить? Попробовал сам уснуть, но не получалось: не выходил из головы молочник.

Редкий старичок, сбежал всё-таки! Но куда ты, отчаянная душа, куда? Больница ведь не в двух шагах от города, и адреса своего не знает. Намёрзнется, как Бобик, в одном-то пиджачишке… А может, вспомнит на морозце-то свой дом, разыщет? Бог, говорят, пьяных да детей ох, как бережёт. А молочник ведь, как ребёнок, что видит – то и говорит: и мужичонке-курильщику высказал, и главному врачу. Для него что тот, что этот. …Дышать ведь нечем, а все молчат: и врачи, и больные. Лишь за головы держатся… То-то после его скандала всех маляров будто ветром выдуло: до тепла, говорят, исчезли, до открытых окон.

Отчего же в нём дух-то такой сидит, бес-то неугомонный? И страху нет. Не от болезни ли это случилось, не от беспамятства ли? …Вперёд и вперёд, не помнить вчерашнее. Глаз-то – вынесенный мозг, так мне один умный человек недавно сказал. Вот по нему молочник и живёт, по зрению. По логике жизни, настоящей жизни – без фальши. …А мы? Смотреть-то на нас тошно! Сделаем что и оглядываемся – не аукнется ли, не отомстится ли? Ушлые стали, вёрткие, пятна видим, а солнце – нет. …Оттого и Россию прошляпили, оттого! Мучат её, вывозят нутро за границу, а нам хоть бы хны. Вроде чужие… А что такое земля без недр? Что человек без сердца – сгусток холодный да и только. …Побольше бы, чёрт возьми, вот таких молочников, много больше, глядишь, и мы бы при них осмелели, очеловечились бы!

Окончание следует.