В палате интенсивной терапии кардиологии вместе лежали и мужчины, и женщины. Вернее, старики и старухи: молодёжь-то в этом крыле городской больницы – редкость.

Отделённые от слабого пола лёгкой матерчатой перегородкой, мы всегда были в курсе женских дел, которые, кстати, мало чем отличались от наших. Но «мы» – это громко сказано. Было нас всего двое: я и смахивающий на отставного военного Семён Петрович Суслов. А вот дам в палате случилось значительно больше – чуть ли не с полдесятка. У окна ютилась худая, как палка, лохматая седая старуха. Она никогда не лежала на постели, а сидела на ней, монотонно покачиваясь из стороны в сторону, и постоянно чего-то бормотала, то ли ругая припозднившихся родственников, то ли собирала в кучу разбегающиеся чёрт те куда мысли, желая выложить их потом медсестре или няньке.

Ближе к дверям расположились две ничем не примечательные старушки, а вот у самого входа грозно поскрипывала койкой многопудовая, без единой седой волосинки на всклокоченной башке, шестидесятилетняя толстуха. Голос у неё был гулкий, как труба, и когда она вздыхала, то казалось, что кто-то невидимый и удалой растягивает гармошку и вот-вот вдарит «Коробейников», но ожидаемого веселья, конечно, не следовало, слышался лишь протяжный рык, и тяжёлые, словно кирпичи, слова: «Прости меня, Господи…» шлепались на пол.

Семён Петрович был лысым, как коленка, полненьким старичком, крепким с виду, но, по его словам, совершенно изношенным изнутри. Более половины жизни он руководил геологической экспедицией, искал по пескам и болотам нефть, а так как, мол, дело это очень рискованное, то у геолога сначала изнашивается сердце, а потом уже все остальные человеческие причиндалы.

Но подкузьмило его, я думаю, не сердце, работал-то он в экспедиции до преклонного возраста, а голова: Петрович помнил и войну, и поиски нефти в далёкой Монголии, но не мог сказать, в каком микрорайоне сейчас живёт и куда нынче попал. Такая вот в его безволосой голове творилась странная катавасия.

Иногда он вставал с постели, надевал поверх обычной для больницы одёжки тёмно-серый пиджачок и направлялся к выходу из палаты. Застигнутый уже на пороге, отвечал соседям, что собрался домой, потом послушно снимал пиджак, вешал его на гусачок для капельниц и прочей медицинской канители и лез под одеяло, громко удивляясь провалам своей памяти.

Попали мы с Петровичем на лечение в один день, только я на полчаса пораньше: больница-то расположилась за городом, пациентов сюда привозили в основном на «скорой», и то ли путь мой оказался короче, то ли водитель случился много шустрее, но когда я уже посиживал на банкетке в больничном накопителе и рассказывал серьёзному очкастому доктору о своей беде, в дверном проёме возникли Семён Петрович с супругой. Он в пиджачке и синих спортивных штанах, в которых, чай, и был поднят с домашней кушетки, она – в длиннополом сером плаще поверх коричневой вязаной кофты.

Лицо у неё было суховатое, с редкими крапинами оспин и веснушек, но не корявое, в волосах белели клочки седины. Ей бы ещё кружевной воротничок подпустить поверх кофты и ни дать ни взять – сельская учительница. Старенькая, правда, но много лучше сохранившаяся своего потоптанного жизнью супруга.

Я косил глаза на вновь прибывших и продолжал доктору свою повестушку. Хотя, собственно говоря, там и рассказывать-то было нечего: пошёл вчера в редакцию местной газеты, и так мне дорогой-то плохо стало, что хоть назад возвращайся. Вернулся, а сегодня ещё больше занедужил: пришлось кое-как добираться до поликлиники, отстоять очередь к терапевту и вот я здесь – донимаю людей какой-то, извините, ерундой.

– Нечего мне вас извинять, – ответил неулыбчивый доктор, – инфаркт миокарда – это не шутка: раз-два и под осинку.

– Инфаркт?!

И я хотел рассказать очкарику про институтского преподавателя экономики, у которого тех инфарктов было целых три, но ведь он-то маленький был и постоянно кашлял... Пустяки это – жжение-то в груди! Но доктор лишь вежливо усмехнулся и исчез по своим неотложным делам.

Чуть позже в боксе появился заведующий кардиологическим отделением: щупленький мужичок в белоснежном до синевы халатике и черных брючках, из-под которых выглядывали лаковые туфли. И стоячим воротником халата, и щёткой седых волос над перевёрнутым остриём вниз треугольником лица он смахивал на Керенского. А вот про характер-то его я тогда ещё ничего не знал. …Так себе, потом оказался характерец, современно-денежный.

Он подсел к старичкам, и я услышал историю недуга Семёна Петровича, правда, не от него самого, а от его более памятливой супруги. Перед обедом, мол, они пошли в магазин, где хозяин вызвался выбрать молоко. Выбрал, значит, он пакет «Весёлого молочника» за двадцать шесть рублей и пошёл к кассе. А там с него слупили на несколько целковых больше, такие вот птицы-курицы!..

«Птицы-курицы» вставил в разговор вдруг вспомнивший магазинную баталию Семён Петрович и добавил бы, поди, ещё много резкостей, да память вновь подвела старика, и он деликатно замолчал, давая возможность выговориться супруге. Та покраснела от его прямоты и добавила, что пенсии у них хоть и не маленькие, но привык, мол, хозяин приструнить копейку, а ещё, мол, больше любит порядок.

Потому ухватил пакет за скользкое ухо и поспешил к продавщице. Она недовольно буркнула про обезжиренное молоко, с которого свалился ценник и упал на лежащего рядом «молочника», и продолжила заниматься своим делом: следить, чтобы никто из покупателей не стибрил товар.

Тогда Суслов пошёл искать старшего из продавцов, а не найдя, вернулся в молочный отдел и заставил-таки продавщицу переставить ценники. Хотя и не без личного урона: сначала слёг на домашний диван, а потом попал вот сюда – в городскую больницу.

Тут Семён Петрович собрался ввернуть в рассказ супруги какой-то словесный последыш, но я его уже не слушал: рыхлая нянька из кардиологического отделения усадила меня на кресло-каталку и скучным васильковым коридором покатила в какой-то ПИТ, где, мол, таких синяков, как я, быстро ставят на ноги.

* * *

Но то было два дня тому назад, а сегодня мы с Петровичем лежим в закутке огромной палаты, поглядываем на склянки капельниц и терпеливо ждём, когда они опустеют. Нудное это, скажу вам, времечко: ни встать с постели, ни повернуться на ней толком… Хотя Семён Петрович из-за своей дырявой памяти прослыл закоренелым анархистом: иногда он удивлённо пялил глаза на волосатую, как собачий хвост, руку и, словно бы зная, что осторожность – мать мудрости, бережно вытаскивал из вены иголку капельницы. Тут уж мне было зевать никак нельзя: кричал за ширмочку старушкам, и те, привыкшие к коварству соседа, советовали толстухе: «Марья, ори!». И звериный рёв оглушал ПИТ.

Утром на этот зов вместе с дежурной сестрой за ширмочку заглянул и заведующий отделением:

– Всё ещё хулиганите? – грозно спросил он у Суслова. И волосы на его треуголке ещё больше взъерошились, казалось, он хотел боднуть нарушителя больничной дисциплины и раз и навсегда пригвоздить того к постели. – Чтобы больше такого не было!

И довольный тем, что Семён Петрович обиженно отвернулся к стене, участливо спросил у меня:

– Может быть, вас в отдельную палату перевести? И не шумно там, и вот таких вот молочников нет, – вспомнил, колючая голова, перебранку Суслова с продавщицей.

Об отдельных палатах я уже был порядком наслышан, сейчас в каждой больнице они есть, в каждом отделении. Хочешь в одноместную ложись, хочешь – в двух, как карман позволяет. Да зачем мне туда? Человек – существо сообщительное, а в отдельной-то палате я и говорить разучусь.

Так заведующему и сказал. Тот разочарованно крутнулся на высоких каблучках и исчез. Но, знать, в палате интенсивной терапии основная масса больных подолгу не залёживалась: дня два-три – и их выпроваживали в менее тяжёлые палаты кардиологии. Дошла очередь и до меня: после обеда я пожал «Весёлому молочнику» руку и пошёл вслед за нянькой в соседнюю палату.

Она оказалась на четыре койки, две из которых были заняты: возле дальней стоял, опираясь одной лапой на тумбочку, а другой – на костыль, огромный пузатый старик. Он громко сопел, словно на его спину взвалили Кавказский хребет, и тяжело смотрел за окно. И его будоражила весна: створки-то окна были распахнуты настежь, и с улицы доносился шум апреля – грохот контейнеров грузившейся возле хозяйственного блока мусоровозки и яростный крик дворника, командовавшего трактором-подметалкой, нанятого, знать, местным начальством для кардинальной очистки захлюстанных за зиму больничных аллей.

По левую руку от верзилы лежал, завернувшись с головой в одеяло, коротенький мужичок. Нянька кивнула мне на койку рядом с ним и исчезла.

– Здорово, мужики!

Старикан вертанул седую башку на голос, крякнул, оглядывая меня, и пробасил:

– Видали и здоровше, – шутил, значит, и грузно опустился на кровать. – Валерка, драть тебя с хвоста, – это уже он гаркнул спящему, – просыпайся! Поздоровайся с новым шабром…

Продолжение следует.