РАССКАЗ 

Июнь не принес облегчения. Он принес неожиданный снег и порывистый северо-западный ветер. Потом ветер стих, с востока натянуло линючих туч, и воцарился в мире мелкий паскудный дождь, иногда переходящий в ледяной ливень. 

Особенно изматывала (и душевно, и телесно) общая поверка, когда на бетонированном плацу, засунувши руки в карманы, выстраивалась хмурая братва в мокром хэбе, а рядом прохаживались в непромокаемых плащах «дубаки» всех рангов. Поигрывая резиновыми палками, они по привычке орали на опаздывающих и крыли матом сучью погоду, родную мать и почему-то зону, которая, к слову сказать, вполне исправно кормила не одно поколение слабоумных алкоголиков в форме. 

Но ведь все рано или поздно заканчивается. Так под мерный шорох дождя скончался июнь, и ударила такая жара, что за неделю мало осталось тех, кто не искал на небе облаков, предвестников дождя и прохлады. Подобно лунатикам, они бродили по жилой зоне или, облившись водой, скрывались от зноя во всех доступных местах. Нашлись и другие. На плоской крыше одного из бараков принимали солнечные ванны десятка два полуголых татуированных бездельников. Это всеобщее безделье было вынужденным. А началось оно с приходом рыночных отношений, когда, как по команде, исчезли заказчики и вместе с ними – работа. Встали цеха, да и кому стал нужен весь этот хлам, изготовленный на допотопных станках и годный разве что в переплавку. Действующим оставался лишь участок в столярном цехе, где изготавливали для лагерного начальства мебель, а для зеков гробы, потребность в которых пугающе возросла за последнее время. Голод и туберкулез без штурма овладели зоной, но негде было занять мозгов, чтобы выбить их с территории. 

Иногда в целях тренировки объект посещали омоновцы. И тогда скучный распорядок нарушался шумом веселой игры, когда одни, истощенные и озлобленные, убегали, а другие, сытые и возбужденные, ловили, получая в награду дрожащее тело, которое можно было лупить, как боксерскую грушу. 

Такая вот погода стояла на «Острове» тем жарким летом 93 года. 

Григорий Мазунов лежал на кровати у распахнутого окна, где порхала бабочка и сквозняком трепало занавеску, все цеплявшуюся за подоконник, за ощипанные кусты алоэ, торчавшие из длинного ящика, словно мачты разбитого в шторм галеона. Сквозняк не оправдывал своего назначения, он был жгучим, как африканский самум. 

Мазунов затушил сигарету в консервной банке на тумбочке и вновь принялся вполуха слушать радио и вполглаза читать «Историю государства Российского». Голова его отдыхала после бдения над «Процессом» Кафки, куда он погрузился, как в тяжелую форму гриппа, полную бредовых образов и лишенную звука. Ему исполнилось 62 года, половину из них он отработал на Крайнем Севере, а потом на Дальнем Востоке, где и вышел на пенсию в должности главного механика небольшого судоремонтного завода. Спустя год его судили и дали шесть лет за расправу над двумя негодяями – одного он убил, другого оставил калекой. 

– Мерзавцы, каких свет белый не видел, – сказал о них Мазунов. 

Его обвинительное заключение, изобилующее опечатками и примерами первобытной стилистики, содержало смехотворное утверждение в виновности невиновного, что по прочтении становилось ясно даже непосвященному. Дело не претендовало на шедевр криминального жанра или особую исключительность. Оно, как и тысячи других дел, различных в сюжете, но схожих по сути, обязывало Мазунова на некоторый срок поселиться в Чистилище, чьи служители, по его убеждению, отличались от грешников только формой одежды. Примечанием в этом достойном документе могло бы служить следующее изречение Мазунова, прозвучавшее после оглашения приговора: 

– Я мало что понимаю в законах. Я трудился всю свою жизнь и всю жизнь старался поступать по совести. Я даже представить не мог, что, защищая свою жизнь, могу оказаться в тюрьме, а моя невиновность была бы доказана лишь в случае моей гибели. 

Мазунов отложил книгу, поднялся с кровати и, подтянув трико, взял с тумбочки зеркальце в буковой оправе с инкрустацией из разноцветных стекляшек. Это был плод сомнительного качества, произведенный на свет руками местных умельцев для обмена на сигареты и чай. Ничего нового он не увидел. Зеркальце отразило бледное, старчески сухое лицо с ярко-голубыми слезящимися глазами, строгими и немного усталыми. Еще он увидел часть секции, той самой, где прожил последние годы, где стояло двенадцать кроватей, и где его удобное место у окна совсем скоро не замедлит занять кто-то другой. Здесь, в этой лагерной секции, коротая тягучие вечера, он много о чем передумал, и за этими думами перепил столько чифира, что раньше времени выплюнул половину зубов, а те, что остались, тоже не вызывали доверия. Пришлось поставить золотые коронки. Так задумал и сам же осуществил его семейник, известный в узких кругах ювелир Габрилович, заехавший однажды на соседнюю койку, но отнюдь не утративший жизнелюбия и своих профессиональных достоинств. Ребята из секции сломали голову: ради чего так усердствует ювелир, мужик деловой и совсем не щедрый на траты. 

На воле помимо больших денег Габрилович оставил не менее большие связи, что обеспечило ему в зоне относительную независимость и бесперебойную поставку продуктов самого разного назначения. К тому же он имел в прямом смысле золотые руки, правда, использовал их крайне редко, да к тому же на ограниченном пространстве, включавшем в себя лагерных авторитетов и некоторых высших офицеров зоны, курирующих его связь с волей. Габриловичу было 35 лет, и внешность он имел примечательную – лицом, как две капли воды, походил на Иисуса Христа с известной картины Иванова, о чем, разумеется, знал, поскольку ее журнальная репродукция висела над изголовьем кровати, распятая на стене канцелярскими кнопками. Отличие состояло в том, что волосы на его голове по понятной причине отсутствовали. 

Беседовать с ним было одно удовольствие, и вечера они проводили в беседах не только личного свойства. С недавнего времени зона превратилась в культурный отстойник для проповедников разнообразных религиозных мастей. Они приезжали поодиночке и группами, на легковых иномарках и на автобусах, захваченные безумной идеей распахать и засеять это болото семенами любви и добра. Габрилович был атеист, в разговорах оперировал кинжальными выкладками из сочинений знаменитых философов, чем и не преминул однажды воспользоваться во время встречи с православным священником, в первый раз посетившим их зону. Молодой розовощекий, курносый батюшка был полон энергии, но не искушен в хитросплетениях теологии. Говорил он напыщенно, но бестолково. Помогали ему черная ряса, красивая волнистая борода и дремучее невежество аудитории. 

Габрилович явно раскусил священника, избрав для атаки на него "Три версии предательства Иуды". Он утверждал, что само убийство Иисуса чудовищно по своей лживости, ведь он знает о своем бессмертии, а кратковременные муки на кресте и вовсе ничтожны в сравнении с душевными муками Иуды, которого он сделал орудием своего обмана. С другой стороны, для опознания Учителя, вещавшего в храме и принародно совершавшего чудеса, не требовалось предательства любимого ученика, там и без него хватало доносчиков. Но если Иуда все-таки предал и тем самым обрек Иисуса на смерть, то совершил он это не из корысти, а чтобы убедить людей в его божественности, и понимал: наградой за подвиг станут не пресловутые сребреники, но вечное людское проклятие. Что может быть страшней и мучительней подобной жертвы? Если же буквально следовать Писанию, то выходит, что тридцатитрехлетнее пребывание среди смертных, где процветали изощренные пытки, рабство и прочие мерзости, явилось для Христа некой дачной прогулкой, не более. Если уж он решил искупить все грехи человечества, став человеком, ограничивать себя агонией на кресте в течение всего одного вечера – недостойно для Бога. Чтобы спасти нас, надо было стать человеком полностью, вплоть до его низости, мерзости и бездны. Однако Он не пошел на такую жертву. Он возложил ее на Иуду, благословив его на предательство – самое гнусное преступление, какое ведомо подлости. 

После таких речей зеки радостно оживились, и даже офицеры, стоявшие отдельной группой во главе с замполитом, украдкой переглянулись в предвкушении захватывающего поединка. 

Поединка не получилось. Обезоруженный гипнотическим благородством лица и голоса, которых так ему не хватало, батюшка понял, что проиграл. Он поспешно свернул выступление, перекрестил зал и в сопровождении офицерской свиты удалился из клуба. Следом вышли и Мазунов с Габриловичем. Когда батюшка восходил по ступеньке в автобус, Мазунов искренне удивился, увидев мелькнувшие под рясой спортивные штаны с лампасами. 

– Жил-был поп, толоконный лоб, – сказал Габрилович в сторону отъезжающего автобуса. И добавил, тронув за плечо Мазунова: – Послушай, Петрович. А ты, это... Ну, исповедовался когда-нибудь? 

– Нет, – вздохнул Мазунов. – Не пришлось как-то. Да я и в церкви- то редко бывал – на Рождество да на Пасху. 

– Вот и правильно, – сказал ювелир. 

– Что именно? – насторожился Мазунов, ожидая подвоха. 

– То, что не исповедовался, – пояснил Габрилович. – Нечего душу выворачивать неизвестно перед кем. Да еще руку целовать у какой-нибудь дылды стоеросовой в рясе. 

Таков был семейник Мазунова, ювелир Владимир Габрилович, обретший под Пасху долгожданную свободу и приславший ему с воли посылку грецких орехов с медом и письмом, где с известной долей сарказма сообщал о намерении переехать к осени в Израиль, чтобы иметь там возможность не только изготавливать побрякушки, но и приобщаться к святыням. В конце письма он подтверждал свое обещание встретить Мазунова по освобождении: 

– Встречу, как того требует долг, а там будет видно по обстоятельствам. 

Мазунов улыбнулся, поставил зеркало на тумбочку и прошелся по секции, неуклюже проделав на ходу несколько гимнастических упражнений. Голова его отдыхала от Кафки, но в ней никак не укладывалось, что до освобождения оставалось 24 часа. Вздохнув, он снова лег на кровать и повернул голову к окну, где все еще порхала бабочка, а на сквозняке выгнулась, натянутая, как парус, белая занавеска. 

На протяжении срока он не однажды вспоминал далекий сентябрьский вечер, так грубо изменивший всю его жизнь. Воспоминания эти, дополненные и отшлифованные временем, в конце концов приобрели вполне законченный вид. 

В гаражном кооперативе, где содержалась его «девятка», за три месяца было совершено несколько краж с угоном или раскомплектовкой машин. Обеспокоенное руководство в помощь сторожу обязало поочередно дежурить хозяев гаражей, для верности снабдив их древней одностволкой с расшатанным замком и истертым казенником. 

В свое первое и последнее дежурство, незадолго до полуночи, Мазунов натянул ветровку, переломил ружье и вогнал в ствол латунный патрон с картечью. Дальнейшие события развернулись в глухом тупике, которым заканчивался один из замысловатых лабиринтов кооператива. На освещенной площадке распахнутого настежь гаража стояла серая «тойота» с поднятым капотом и открытыми дверками. Рядом, опершись ладонями на ребро панели, склонился к двигателю незнакомец в свитере и джинсах, заправленных в высокие армейские ботинки. 

Приблизившись с подветренной стороны, Мазунов бесшумно появился на площадке и, шагнув в полосу света, громко поздоровался с мощной спиной незнакомца. Тот, однако, позы не изменил, но его правая рука дрогнула и медленно сжалась в кулак. Затем он повернулся и, оглядев Мазунова через левое плечо, снова принялся за работу. Мазунов успел разглядеть: вся правая сторона лица вместе с глазом и половиной рта была перекошена и стянута вниз, что, вероятно, явилось следствием травмы или паралича. Обезображенный лик «качка» венчали короткие черные кудри. И почти сразу на втором плане возник еще один персонаж – из гаража вышел и застыл на расставленных ногах квадратный недомерок во всем кожаном, включая перчатки и кепку. Он сжимал в прижатых к бедрам кулаках четырехгранную титановую монтировку и блестел, как кусок антрацита. 

– Как служба, старый? – голосом заики поинтересовалась спина, в то время как руки что-то оты- скивали в чреве импортного агрегата. 

Происходящее выглядело весьма обыденно, если не считать, что с хозяином машины Мазунов был знаком десять лет, квартиры их выходили на одну лестничную клетку, и среди родственников соседа, который к тому же находился в плавании, похожих на этих двоих не наблюдалось. И все-таки сомнения появились: при всей неожиданности встречи очень уж уверенно и неторопливо держались и действовали незнакомцы. 

И тогда Мазунов спросил, небрежно поведя стволом вдоль машины и для полной ясности изменив имя соседа: 

– А сам-то Леня куда подевался?

«Качок» выпрямился и, повернувшись, присел на ребро панели. На его странном лице, где скорбь соседствовала с улыбкой, что- либо прочесть было невозможно. 

– Леня? А Леня, козел, – ответил он усталым голосом. – Он, козел, вторые сутки зависает у меня с подругой. Попросил вот пригнать, да забыл сказать, где зажигание блокировал. 

Андрей МАРКИЯНОВ 

Продолжение в следующем номере.